Все темы по истории России с древнейших времен с ответами на большинство вопросов.

  
      
Почему Запад против России?
Правило жизни по-русски: Пирамида или крест? Новая книга
  

Новости медицины и общественной жизни, бесплатные рефераты и курсовые. Интересные факты и полезная информация.


Карта сайта поможет найти более 500 тем для написания докладов, рефератов и курсовых
 

Деятельность И.Г.Песталоцци

Деятельность И.Г. Песталоцци


ГЛАВА. ПЕСТАЛОЦЦИ В СТАНЦЕ И В БУРГДОРФЕ

Воспитание сына. Приют в Станце. Трудность задачи, взятой на себя Песталоцци, и ее выполнение. Гибель приюта. Учительство в Бургдорфе. Институт Песталоцци в Бургдорфе. Слава Песталоцци. Песталоцци-депутат. Неудовольствие Наполеона I и печальные последствия. Изгнание из замка и переход в Ивердон.

Прежде чем перейти к изложению многолетней педагогической деятельности Песталоцци, заслуженно доставившей ему известность среди современников, мы считаем нужным остановиться несколько на воспитании, какое дал Песталоцци своему единственному сыну. До 13 лет сын Песталоцци жил в Нейгофе, предоставленный влиянию природы и деревенской жизни. Вполне свободный, он проводил свое время так, как ему самому хотелось, предаваясь играм и беганью по окрестностям. Песталоцци никогда не позволял себе ни малейшего принуждения по отношению к сыну, относился к нему совершенно по-товарищески и если требовал от него чего-либо, то объяснял ему причины этого требования и предоставлял ему самому решать, нужно ли его исполнять. Что касается собственно обучения, то сын Песталоцци учился тогда, когда у него самого являлось к тому желание. Лица, которым приходилось видеть эту систему воспитания, приходили в ужас и грозно спрашивали Песталоцци: “Чем все это кончится, что из всего этого выйдет?” Однако не вышло ничего ужасного. Когда мальчику исполнилось 13 лет, он оказался подготовленным к поступлению в институт Пфеффеля в Кольмаре, по выходе из которого оказался прекрасным человеком. К сожалению, он слишком рано умер, оставив на попечение Песталоцци внука.

Эту систему свободы детей, ограничиваемой только их собственным разумением, которое должно быть развиваемо с самого раннего возраста, Песталоцци и положил в основу своих воспитательных приемов; их ему пришлось применять, начиная с 1798 года, весьма широко.

Французская революция, отразившаяся почти на всех европейских странах, вызвала революционное движение и в Швейцарии. Старые порядки были уничтожены, установился новый строй, объединивший кантоны, составлявшие дотоле почти самостоятельные, отдельные государства, и уничтоживший сословные разделения. Нашлись, однако, кантоны, которые восстали против новых порядков. Французы, занимавшие тогда Швейцарию под предлогом защиты ее от австрийцев, приняли на себя роль усмирителей восставших кантонов и произвели в них целый ряд возмутительных жестокостей. Особенно пострадал в кантоне Унтервальдене город Станц, который был сожжен дотла. Эта возмутительная жестокость возбудила негодование по всей Швейцарии. Повсюду стали собирать средства для помощи несчастным жителям Станца. Швейцарское правительство, в составе которого были в то время и друзья Песталоцци, послало для упрочения порядка в Станце и помощи его жителям знаменитого Генриха Цшоке, а Песталоцци было предложено взять на себя попечение о бесприютных детях, во множестве бродивших среди городских развалин. Само собою разумеется, Песталоцци принял это предложение с величайшей радостью и тотчас же отправился к месту открывавшейся перед ним деятельности, которой он ждал столько лет.


Условия, при которых Песталоцци приходилось возобновлять свою педагогическую деятельность, всего менее благоприятствовали успеху дела. Помещение под детский приют было отведено в соседнем женском монастыре, давно заброшенном. Это был ряд огромных, сырых и холодных комнат, требовавших капитального ремонта, чтобы быть годными для жилья. О ремонте не могло быть и речи, так как нужно было немедленно собрать детей, которые гибли среди развалин от голода и холода (дело было в декабре). Средства, отпущенные в распоряжение Песталоцци, были крайне скудны, и приют постоянно терпел недостаток в самом необходимом. Тот же недостаток средств лишал возможности не только пригласить помощников, но даже нанять прислугу, и Песталоцци приходилось быть не только “директором” приюта, но и выполнять обязанности всех возможных в таком учреждении должностных лиц, вплоть до обязанностей ночного сторожа. Тем не менее, Песталоцци бодро и с радостью принялся за порученное ему дело, возлагая на него громадные надежды. Вот что он писал жене, появившись в Станце (жена его была больна и не могла помогать ему в настоящем случае): “Вопрос о нашей судьбе должен теперь разрешиться. Я берусь за осуществление величайшей мысли нашей эпохи. Если на твоего мужа смотрели так, как следовало смотреть, и то презрение, которое обыкновенно применялось к нему, основательно, то нам нет спасенья. Если же со мной поступали несправедливо, и я таков, каким считаю себя сам, то скоро все поправится... Я не могу выносить твоего недоверия, и потому пиши мне письма, полные надежды. Ты ждала тридцать лет, и подождать еще три месяца уже не особенно трудно”... В своих воспоминаниях, написанных в последние годы жизни, Песталоцци так оценивал свою попытку в Станце: “Это был решительный, почти безрассудный для меня шаг; зрячий не сделал бы его; но я был, к счастью, слеп. Я не знал определенно, что я делаю, но я знал, что я хочу сделать, а это значило для меня: или умереть, или достигнуть цели... Обрадованный, что наконец мечты всей моей жизни готовы осуществиться, я ни минуты не задумывался о том, что начинаю жизнь на высочайших Альпах, как говорится, без огня и без воды”.

Скоро полуразрушенный монастырь был переполнен детьми, которых набралось больше сотни. Это были несчастнейшие создания: оборванные, грязные, покрытые насекомыми, с накожными болезнями, измученные физически и испорченные нравственно и без всяких следов какого бы то ни было воспитательного влияния. Многие из них были сиротами, другие имели родителей, но последние были едва ли не несчастнее первых. Родители этих детей принадлежали к подонкам городского населения. Детский приют казался им бессмысленной затеей, а на Песталоцци они смотрели как на человека, настолько оказавшегося не способным ни к чему, что его приставили сторожем к их детям. Некоторые из них отдавали детей в приют только для того, чтобы дети получили там новую одежду, после чего спокойно уводили их домой. Другие являлись к Песталоцци и требовали от него платы за отданных ему детей, которые, дескать, бродя по стране, могли бы зарабатывать для родителей кусок хлеба нищенством. Некоторые являлись в приют для того, чтобы поиздеваться над Песталоцци и, не стесняясь его присутствия, подбивали детей требовать от воспитателя лучшей пищи и одежды, на которые “казна дает деньги”. Сами дети доставляли много забот Песталоцци. Не привыкшие ни к какой дисциплине, нечистоплотные, не умевшие беречь одежду, не понимавшие различия между добром и злом, с развитыми дурными инстинктами, они представляли армию, с которой, казалось бы, невозможно было справиться одному человеку. А Песталоцци был один: он был и учителем, и воспитателем, и надзирателем, и экономом, и поваром, и сторожем, и всем чем угодно. Единственными помощниками его были те же собранные отовсюду дети, которых нужно было еще учить и воспитывать.

Что можно было сделать при таких условиях? И, однако, Песталоцци сделал то, что хотел. Через полгода детей из приюта нельзя было узнать: это были чистоплотные, скромные, трудолюбивые ребята, души не чаявшие в своем “отце”. Так же резко изменилось и отношение родителей к Песталоцци: те из них, которые приходили раньше в приют подбивать детей на бунт против Песталоцци, теперь являлись сюда для того, чтобы поцеловать руку этого великого подвижника.

В чем же была причина этого чуда? Имя этой причины любовь: этим-то орудием Песталоцци победил и детей, и их родителей.

В одном из своих писем Песталоцци весьма трогательно описывает процесс перевоспитания собранных в приюте детей и причины своего успеха, и мы приведем выдержку из этого письма:

“Я был один с ними, и хотя, с одной стороны, такое беспомощное положение обходилось мне очень дорого, но, с другой — оно было полезно для моей цели. С утра до ночи дети встречали меня одного в своей среде. Все доброе и для их тела, и для души исходило от меня одного. Я помогал им, я учил их, я говорил с ними; их глаза смотрели в мои, их руки хватались за мою, когда встречалась какая бы то ни было надобность в поддержке. Мои слезы сливались с их слезами, когда они плакали; моя улыбка встречала их смех, когда им было весело. Они были отрешены от мира, даже от Станца. Они были только со мною, и я был с ними. Что они ели, то ел я; что пили они, то и я пил. У меня не было ничего: ни хозяйства, ни слуг, ни друзей, — у меня были только они. Были они здоровы — я находился в их среде; заболевал кто-нибудь — я сидел у его кровати. Я спал также с ними; ложился, когда последний из них засыпал, и вставал, когда еще никто не просыпался. Мы молились вместе, а пока они засыпали, мои рассказы или развлекали, или учили их: это было их собственное желание. Я ухаживал за ними, стараясь устранить последствия неопрятности, столь понятной при нищете, и дети скоро приучались ценить все, что я для них делал. Лучшими защитниками, когда меня бранили, были именно эти бедные, заброшенные дети. Они чувствовали как будто всю несправедливость, с которой относились ко мне, и привязывались еще более. Я не знал системы, метода, приемов, кроме тех, которые основывались на любви детей ко мне, и не хотел знать. Я верил в то, что убеждение в моей искренней сердечной любви к ним изменит к лучшему моих детей так же скоро, как изменяет весеннее солнце поверхность почвы, застывшей в холодную, неприветную зиму”.

Помимо горячей любви к детям, у Песталоцци было еще другое средство, при помощи которого он мог делать чудеса в своей области. Средство это — вытекавшее все из той же любви к детям — состояло в уважении личности в ребенке. Песталоцци никогда не приказывал, никогда ничего не требовал от детей; он объяснял им, что нужно и почему нужно, и дети всегда охотно делали то, что было нужно. Такой способ многим кажется неисполнимым, а между тем Песталоцци он вполне удавался и притом при самых неблагоприятных условиях. Причина успеха Песталоцци крылась в том, что он был воспитатель не по должности, а по призванью. Как действовал Песталоцци среди своих питомцев, наглядно покажет следующий пример. В то время, когда Песталоцци работал в Станце, по соседству, по всему Унтервальдену, шли стычки между французами и австрийцами. После одной из этих стычек французы сожгли село Альтдорф, заподозрив жителей его в оказании помощи австрийцам. Песталоцци, узнав об этой жестокости, прежде всего подумал о детях, которые должны были остаться бесприютными на пожарище. Предоставить этих несчастных детей их собственной судьбе Песталоцци не мог; но как было взять их в приют, когда средств не хватало и для содержания прежде набранных детей? И вот в эту трудную минуту Песталоцци решается обратиться к самим призреваемым детям. Он собрал их вокруг себя и сказал им: “Альтдорф сгорел; может быть, в эту минуту бродит по пожарищу до ста детей без крова, без пищи и одежды. Желаете ли вы попросить наше благодетельное начальство, чтоб оно дало приют им в нашем доме?” Дети закричали: “Желаем! Желаем!” “Но у нас мало средств, — продолжал Песталоцци, — вы принуждены будете ради этих бедняков больше работать, меньше получать пищи и даже платьем своим должны будете поделиться с ними, — желаете ли вы все-таки помочь им в их несчастье?” Ответом служили крики детей: “Пусть все они придут сюда! Мы согласны больше работать и меньше есть”. И действительно, когда явились альтдорфцы, дети из Станца приняли их, как братьев, одели их в свои одежды, поделились с ними своими постелями и заботились о них с важностью взрослых нянек и воспитателей. Такого приема Песталоцци держался всегда в своих отношениях с детьми; всегда он обращался к их разуму, их нравственному достоинству, их чести. Он не считал себя вправе игнорировать человеческую личность только потому, что она заключена в ребенке, и не стеснялся развивать в этих малютках сознание нравственных обязанностей, долга. Когда дети особенно шумно выражали ему свою любовь и благодарность за все его заботы о них, Песталоцци говорил им, что для него высшим выражением их благодарности к нему будет, если они со временем, став взрослыми, сами посвятят себя тому, чтобы жить среди бедных, покинутых детей, воспитывать и учить их. Эти слова Песталоцци производили сильнейшее впечатление на детские души. Не правда ли, как все это мало походит на приемы “современной педагогики”, отцом которой, по какому-то недоразумению, называют Песталоцци?

Третьей основой воспитания в приюте Станца являлся труд. Это не был тот “ручной труд”, которым забавляется “современная педагогика” и который состоит в выскабливании ложечек для соусников и подножек для часов.

Нет, дети исполняли все работы, необходимые для их существования, — работы, польза и необходимость которых были им очевидны и которые поэтому исполнялись дружно и весело. Они готовили себе пищу, чинили свое платье, рубили дрова, топили печи, носили воду, поддерживали чистоту в доме, по мере сил и возможности ремонтировали комнаты и т.д. Приучаясь к труду, свыкаясь с ним как с необходимым элементом существования, дети вместе с тем приобретали ряд практических навыков, которые должны были избавить их от беспомощного положения в жизни и сделать их полезными членами общества.

Воспитывая в детях нежные чувства любви и благодарности, развивая в них чувство личного достоинства и сознание нравственного долга, приучая их к труду и делая их годными к жизни в обществе, Песталоцци заботился и об их умственном развитии, о снабжении их знаниями и о прохождении ими необходимых ступеней формального образования — грамоты и счисления. Как увидим ниже, Песталоцци как учитель-практик был плох, и результаты его преподавания получались весьма печальными. В данном случае Песталоцци выручали, однако, особенности приютской жизни. При массе учеников разных возрастов, разной подготовки, разнообразного умственного развития, при множестве и разнообразии обязанностей, которые нес Песталоцци, не могло быть и речи о систематическом учении или классном преподавании. Песталоцци должен был ограничиваться, с одной стороны, случайными беседами со всеми ученикам, о том или ином предмете, а с другой, — не менее случайными занятиями с некоторыми наиболее способными учениками. Желая, однако, чтобы и все остальные не оставались без обучения, Песталоцци создал здесь, гораздо ранее Белля и Ланкастера, систему взаимного обучения. Ученики Песталоцци, успевавшие лучше других, немедленно становились его помощниками и обучали тому, что узнали сами, своих отставших товарищей. При этом, наблюдая за приемами обучения, практикуемыми учениками-помощниками, Песталоцци напал на мысль, которая затем сделалась одним из основных положений его педагогической системы: приемы преподавания могут и должны быть упрощены настолько, чтобы самый простой человек мог сам обучать своих детей так, чтобы начальные школы оказались мало-помалу совершенно лишними. [Как видим, и здесь стремления Песталоцци резко расходятся с требованиями современной педагогики, которая даже из такого простого дела, как обучение грамоте, стремится сделать что-то столь мудреное, к чему нужно готовиться целые годы.]

Так жил Песталоцци с дорогими ему детьми в Станце. Но только успел установиться в приюте определенный порядок, только Песталоцци имел счастье убедиться в том, что его поистине героические усилия начали давать добрые результаты, только приют стал подниматься на ноги, как все дело Песталоцци было самым грубым образом разрушено внешней силою. Разбитые австрийцами французы двинулись к Станцу, где и расположились, заняв под штаб монастырь, откуда Песталоцци с его детьми был просто выгнан. Он очутился среди поля в разоренной стране в сопровождении более чем ста детей. Не было крова, под которым Песталоцци мог бы приютить своих питомцев; не было пищи, которою он мог бы накормить их. Что было делать? Оставалось одно — распустить этих несчастных на все четыре стороны, чтобы они промышляли каждый для себя. И Песталоцци, так горячо любивший детей вообще, всегда болевший сердцем за них, вынужденных бродяжничать по Швейцарии, и, наконец, так сильно привязавшийся к своим питомцам, должен был покинуть их, пустить их снова бродяжничать и опять возвратиться к привычкам нищенской жизни, от которой он только что избавил их после стольких трудов. Это был уже второй удар такого рода, и он поразил и душу, и тело Песталоцци. Измученный физически, с отчаяньем в душе, Песталоцци едва добрался до Гурнигеля, где у него был один приятель, и здесь пробыл некоторое время в состоянии “онемения”, как выражался он сам. Казалось, и физические, и душевные силы совершенно оставили этот живой труп. Измученное лицо его было просто страшно, а душа, действительно, словно совершенно онемела.

Такое состояние продолжалось, однако, недолго. Воспоминание о днях, проведенных в Станце, понемногу оживляло Песталоцци. Ему казалось, что он заглянул в самую глубину детской души и был на полпути к открытию великой тайны воспитания ее. Неужели же глупая “внешняя” случайность, так грубо оборвавшая его работу, должна навсегда помешать ему докончить начатое им дело, имеющее такое великое значение для человечества? Конечно, этого не должно быть, он должен стать выше губительных обстоятельств и снова продолжить свое дело. И действительно, в самом непродолжительном времени мы видим Песталоцци работающим опять-таки в области воспитания, но уже в новой для него роли — школьного учителя.

Тогдашние политические события делали невозможным обращение к швейцарскому правительству с предложением устроить что-либо подобное детскому приюту в Станце: правительству страны было не до филантропических и педагогических опытов. К тому же, хотя Песталоцци добился в Станце успеха, о котором и мечтать было нельзя, и хотя ему пришлось лишь по необходимости бросить любимое дело, “доброжелатели” Песталоцци ухитрились и на этот раз объяснить ситуацию не в его пользу. “Да,— говорили люди, называвшие себя друзьями Песталоцци, которые, быть может, были огорчены неудачей своих предсказаний о непригодности его ни к какому делу,— в продолжение пяти месяцев он может изображать собою человека, годного к чему-либо, но уже на шестом наверняка это ему надоест. Наперед можно было знать, что, в сущности, он ничего никогда не окончит. Никогда он не был в состоянии произвести что-либо стоящее внимания”. Неудивительно, что ввиду таких суждений Песталоцци решил не обращаться к своим старым друзьям, входившим тогда в состав центрального швейцарского правительства, а стал искать себе учительского места поблизости от тогдашнего своего местопребывания. Место скоро нашлось в Бургдорфе, и Песталоцци немедленно перебрался туда.

Должность, которую получил Песталоцци, была должностью помощника учителя в школе грамотности (так называемая Lehrgottenschule, в которой учились дети от 4 до 8 лет исключительно чтению и письму). Учителем, которому подчинялся Песталоцци, был малограмотный человек, главное занятие которого состояло в шитье башмаков и для которого учительство являлось только побочным делом. Башмачник, гордый своим уменьем шить башмаки, был очень недоволен попытками Песталоцци вести обучение детей по новому методу, резко отличавшемуся от метода его, башмачника. Вместе с тем башмачник не мог не чувствовать превосходства Песталоцци и стал опасаться, как бы последний не занял его места. Чтобы избавиться от неудобного помощника, башмачник стал распускать слух среди родителей учеников, что новый помощник — человек безграмотный, не умеет учить ни писать, ни считать, да еще ко всему этому и безбожник, так как находит, что обучение 5-летних детей катехизису преждевременно. “Ты видишь, друг мой,— писал по этому поводу Песталоцци одному из друзей,— в уличных толках не все бывает ложно: действительно, я не могу похвалиться красивым почерком, выразительным чтением и навыком в счислении; но все-таки из этих толков вывели обо мне слишком уж дурное заключение”. Как бы то ни было, училищное начальство, вняв жалобам учителя-башмачника и родителей учеников, перевело Песталоцци в другую школу Бургдорфа, под начальство некоей девицы Стэли.

На новом месте Песталоцци пробыл менее года. Здесь он мог применять свои приемы обучения без стеснения, так как девица Стэли совсем не вмешивалась в занятия своего помощника. Успех, достигнутый Песталоцци, был громадным. Он действительно упростил до крайности приемы преподавания. Когда родители учеников посещали уроки Песталоцци, они бывали поражены простотою приемов Песталоцци и в недоумении рассуждали: “Да чему тут учиться! Этому мы и сами могли бы научить своих детей!” Бедняки и не подозревали, что эти укоры, которые они без церемонии высказывали Песталоцци в лицо, радовали его выше всякой похвалы. Надо заметить, что Песталоцци тогда еще не впал в те крайности, которыми отличалось его преподавание позднее в Бургдорфском институте (о чем будет речь ниже), и что он не приносил заботу об усвоении учениками сообщаемых им сведений в жертву поспешности, с которой сообщались эти сведения, и притом сообщал ученикам те или другие сведения ради их собственной ценности, а не ради их мнимо “развивающего” значения, как это имело место впоследствии. Наконец, важным обстоятельством являлось то, что Песталоцци избавил своих учеников от тяготевшего над ними ранее школьного режима, основанного на грубости, неуважении детской личности и принудительном заучивании такого учебного материала, который стоял выше их понимания. Неудивительно, что такая, для тогдашнего времени совершенно новая, постановка школьного дела, вызывая оппозицию невежества, вместе с тем привлекала общее внимание людей просвещенных. Особенно много шума наделал отзыв о преподавании Песталоцци профессора Гербарта, который, посетив школу Песталоцци, пришел в восторг от ее особенностей, совсем не встречавшихся в школах того времени,— активности учеников и полного внимания их к ходу обучения. Скоро о школе Песталоцци заговорили так сильно, что швейцарское правительство сочло нужным снарядить особую комиссию, которая должна была произвести публичный экзамен ученикам Песталоцци и дать отзыв о результатах восьмимесячных занятий. Отзыв комиссии был самым благоприятным для него. Комиссия в свидетельстве, выданном Песталоцци, между прочим, писала: “Насколько мы можем судить, вы исполнили все, что обещали, когда говорили о применении вашего метода. Вы показали, какие силы таятся в человеке даже в период самого нежного возраста, и наметили тот путь, которым должно идти развитие этих сил. Удивительный успех ваших учеников, достигнутый при самых разнообразных способностях каждого из них, ясно убеждает, что из всякого ребенка может быть что-нибудь сделано, если учитель сумеет понять особенности его умственных способностей и психологически верно примется за их развитие”.

Этот отзыв комиссии побудил правительство предложить Песталоцци более широкое поприще. Именно ему было предложено взять на себя устройство в Бургдорфе учительской семинарии для подготовки народных учителей. Эта идея о создании особого института для подготовки контингента лиц, которые были бы достаточно образованы и заменили собою господ, вроде вышеупомянутого башмачника, дотоле подвизавшихся в народных школах,— являлась следствием проповеди Песталоцци о необходимости широкой постановки дела народного образования. Однако самая идея о создании класса особых “специалистов” по начальному образованию была совсем не по душе Песталоцци, заветным желанием которого было, чтобы начальных школ совсем не существовало и начальное образование составляло всецело достояние семьи. Неудивительно, что Песталоцци отказался от устройства учительской семинарии, которая так и не была открыта. Вместе с тем, однако, у Песталоцци явилась мысль создать такое учебно-воспитательное заведение, в котором применялись бы к делу в полном объеме его педагогические воззрения и которое давало бы возможность всем желающим на практике ознакомиться с этими воззрениями. Обстоятельства сложились таким образом, что появилась возможность осуществить эту мысль. Бедствия военного времени, которым подвергалась Швейцария в течение нескольких лет, имели одним из своих последствий образование значительного контингента сирот, потерявших своих родителей во время войны. Население Бургдорфа, которого не коснулись бедствия войны, решило взять на общественное попечение некоторое количество сирот из горных кантонов, разоренных французами. Был открыт сиротский приют сперва на 30 детей. Для заведования приютом был приглашен некто Крюзи. Последний познакомился с Песталоцци, пришел в восторг от его приемов преподавания и, когда число детей в приюте возросло втрое против первоначального, начал убеждать Песталоцци принять на себя заведование приютом. Песталоцци согласился на это, и они вдвоем стали усиленно работать в приюте. Результаты получились блестящие. Вскоре приют был проверен правительственной комиссией, на обязанности которой лежало попечение об усилении народного образования в Швейцарии. Комиссия эта в своем отчете правительству описала: “Прежде всего мы заметили, что ученики Песталоцци удивительно скоро выучиваются читать, писать и считать. До какой ступени доведены они здесь в полгода, до такой обыкновенному сельскому учителю не довести их в три года. Тайна успеха заключается в том, что тут стараются только помочь природе, и она является настоящею учительницей. При этом способе учитель как бы скрывается за ученьем, а это тоже немалое преимущество. Учитель не является ученикам чем-то высшим, как это обыкновенно бывает,— он минуту за минутой переживает с детьми, и со стороны кажется, что не он их учит, а сам с ними учится. Система так целесообразна и дает такие превосходные результаты, что введение ее было бы желательно для всей Швейцарии”.

В это время вопрос о народном образовании был жгучим вопросом для страны. Передовые люди, уничтожившие средневековые порядки, царившие дотоле в Швейцарии, были потрясены, когда невежественное население горных кантонов стало на защиту этих самых порядков, от которых именно ему же и приходилось больше всего страдать и уничтожение которых и было предпринято для его пользы. Здесь воочию предстала перед всеми опасность оставить народные массы в состоянии невежества. Появился общий интерес к делу народного образования. Книги Песталоцци, в которых он выяснял важность и необходимость народного образования, сделались популярными и стали настольными книгами у тогдашних швейцарских деятелей. Сам Песталоцци снова и в гораздо большей степени, чем прежде, приковал к себе общее внимание. При таких условиях осуществление мысли Песталоцци об устройстве образцового учебно-воспитательного заведения встретило общую поддержку. Правительство уступило под него Бургдорфский замок; образованная молодежь наперерыв предлагала Песталоцци свои услуги в качестве помощников; отовсюду являлись ученики, прием которых приходилось ограничивать за недостатком помещения.

Бурсцорфский замок с его живописными окрестностями представлял собою в высшей степени подходящее место для такого благородного учреждения, каким был институт Песталоцци. [Теперь здесь, по горькой иронии судьбы, помещается тюрьма.] Просторные помещения, чистый воздух, масса зелени — все это благоприятствовало сохранению здоровья учащихся. Во главе заведения стоял такой воспитатель, как Песталоцци, а помощниками его стали вышеупомянутый Крюзи и еще двое молодых людей, которых Песталоцци выбрал из множества являвшихся к нему претендентов. Учащимися явились, с одной стороны, дети зажиточных семей, поступавшие в институт за плату, а с другой,— бедные сироты, которых Песталоцци набрал столько, сколько позволяли средства.

Бургдорфский институт был открыт в 1800 году. Слава о новом заведении, в котором применялась совершенно особая система воспитания и обучения, быстро распространилась по Швейцарии и соседним странам. Первые посетители, явившиеся в заведение, дали самые восторженные отзывы о нем. Достаточно будет привести отзыв Виланда, который писал: “Среди тревожных волнений великий человек, непризнанный и покинутый всеми, успел наконец осуществить дело, которому он отдал всю свою жизнь, пожертвовал всеми своими силами. В этом создании гениального ума и благородного человека вера во всеобщее облагораживание человечества получает прочную основу. Этот человек — Песталоцци. Его система пригодна для всех времен и народов. Она проста и последовательна, как природа, и при помощи ее возможно образование не ученых, а людей, к чему именно и должно стремиться, чего и хотели добиться”.

После таких отзывов в Бургдорфский замок стали стекаться посетители изо всех стран Европы и даже из Америки. Теперь это паломничество для нас не особенно понятно, но для того времени оно было вполне естественным. Мы знаем теперь, как медленно в количественном отношении распространяется народное образование; тогда же эта сторона дела никому не казалась важною, а занимал всех совершенно иной вопрос. “Как воспитать народ, как облагородить его” и возможно ли дать образование детям народа, доступно ли им окажется образование — вот какие странные для нашего времени вопросы стояли тогда на первом плане. А раз эти вопросы благополучно решались, казалось совсем уж нетрудным сделать блага образования достоянием всего народа, для чего нужно было только основать потребное число школ, что казалось делом совсем легким. Вот почему заведение Песталоцци, где заброшенные сироты из народа оказывались столь же благородным материалом для воспитательного влияния, как и дети зажиточных семей, привлекало общее внимание, а приемы воспитания и обучения Песталоцци казались поистине чудесным решением великого вопроса. Неудивительно, что к Песталоцци ехали учиться великому делу, последствия которого должны были быть громадны. Сам Песталоцци придавал большое значение посещениям его института, именно с той точки зрения, что каждый такой посетитель сделается пропагандистом идеи народного образования в своей стране, и потому старался, чтобы все гости были самым тщательным образом ознакомлены с делом. Ниже, в следующей главе, мы будем еще говорить об этих посещениях “знатных иностранцев” и о значении их. Теперь же упомянем только, что последствием посещения института в 1802 году двумя членами швейцарского правительства было зачисление института в число государственных учреждений. В отчете этих сановников особенно налегалось именно на то, что Песталоцци решил вопрос о народном образовании, создав метод, который “годится для всех, к какому бы классу общества учащийся ни принадлежал, и является незаменимым, как первое основание для общечеловеческого развития”.

Желая, чтобы с этим методом могли ознакомиться не только те, кто посетит институт, но и все желающие, Песталоцци написал в этот период жизни несколько книг, в которых изложил свои педагогические воззрения. Оставляя ознакомление с этими воззрениями до последней главы нашего очерка, заметим здесь, что в упомянутых книгах (“Как Гертруда учит детей — попытка дать указания матерям, как им следует учить своих детей”, “Книга для матерей”, “Естественный школьный учитель”), полных глубоких, оригинальных и новых для своего времени мыслей, обнаруживаются поразительная непоследовательность и влияние промахов в школьной практике, к которой Песталоцци был весьма мало пригоден.

Время существования Бургдорфского института — едва ли не лучший период жизни Песталоцци, если иметь в виду его личное счастье. В Бургдорфском замке Песталоцци был глубоко счастлив. В институте царила истинно семейная жизнь. Как и в Станце, Песталоцци проводил все время с детьми. Он вместе с ними вставал, умывался, стоял на молитве, сидел в классе, обедал, играл в детские игры и т.д. Примеру Песталоцци следовали и его помощники. Последние были всецело проникнуты идеями великого педагога и питали к нему восторженное уважение. Подбор помощников оказался удачным и в том отношении, что они жили весьма дружно друг с другом. Об учениках и говорить нечего: они питали к Песталоцци горячую любовь, как любили его дети всегда и везде. Трудно сказать, многое ли выносили посетители Бургдорфского института в смысле ознакомления с идеями Песталоцци и с его системой преподавания, но все они, смотря на сложившиеся взаимоотношения обитателей Бургдорфского замка, приходили к убеждению, что “у любви есть божественная сила” и что воспитание, основанное на взаимной любви воспитателя и воспитанников, поистине творит чудеса. Неудивительно, что популярность Песталоцци достигла в это время чрезвычайно широких размеров, и швейцарцы смотрели на него как на гордость своей страны.

Эта популярность Песталоцци скоро отразилась на Бургдорфском институте, и притом самым печальным образом. Швейцарию в это время раздирала борьба партий — централистов, стремившихся уничтожить самостоятельность отдельных кантонов и организовать управление страной по образцу централизованной Франции, и федералистов, имевших целью сохранить прежнюю самостоятельность кантонов, союз которых, федерация, и должен был составлять Швейцарию. Верх одерживала то та, то другая партия. Наполеон, тогда первый французский консул, которому надоели эти беспрерывные волнения в маленькой “Гельветической республике”, находившейся под его протекторатом, ввел 40-тысячную армию в Швейцарию “для поддержания порядка” и потребовал присылки в Париж уполномоченных от швейцарского населения для того, чтобы покончить с вопросом о внутреннем устройстве Швейцарии. В число этих уполномоченных благодаря своей популярности попал и Песталоцци, избранный сразу двумя кантонами — Цюрихским и Бернским.

Для Наполеона этот вызов депутатов Швейцарии в Париж был просто политическою комедией, так как он решил навязать швейцарцам то устройство, которое было наиболее выгодно для его собственных целей. Большинство же швейцарцев, еще не разочаровавшихся тогда в “первом консуле” и не предвидевших в нем будущего деспота, вообразило, что на этот раз Швейцария получит устройство, соответствующее желаниям населения страны. Из всех депутатов особенно пылким надеждам предавался Песталоцци, по обыкновению увлекшийся своими собственными фантазиями, принимая их за действительность. Перед отъездом в Париж Песталоцци напечатал брошюру под заглавием: “Взгляды на предметы, которые главным образом должно иметь в виду законодательство Гельвеции”. В брошюре этой проводится мысль, что без широкого развития дела народного образования никакое государственное устройство не может служить основой благоденствия страны, следовательно, прежде всего и главнее всего надо позаботиться о правильной постановке народного образования, которое должно быть доступно всем детям; затем в брошюре рисуются необходимые реформы в области суда, полиции, организации военной защиты страны и финансов. По приезде в Париж Песталоцци немедля пришлось разочароваться в своих надеждах. Трудно представить себе более резкий контраст, нежели тот, который представляли Наполеон и Песталоцци, из которых один олицетворяет принцип — “всё для себя за счет других”, а другой — прямо противоположный: “всё для других — ничего для себя”. Неудивительно, что Наполеон оказался не в состоянии даже понять Песталоцци. На записку, представленную Песталоцци и посвященную выяснению необходимости широкой организации дела народного образования, Наполеон ответил, что это не его забота, что он букварями не занимается. Вместе с тем Наполеон не мог допустить, чтобы такой умный человек, как Песталоцци — выдающегося ума последнего не мог не заметить и Наполеон,— мог искренно увлекаться такой глупостью, как народное образование, и у гениального завоевателя сложилось удивительное по нелепости убеждение, что Песталоцци представляет собою что-то вроде иезуита (“Песталоцци и иезуит — одно и то же”, — высказался однажды Наполеон) и что он желает просто овладеть умами подрастающего поколения ради политических целей. При таком удивительном взгляде на Песталоцци Наполеон отнесся к нему крайне враждебно, чему способствовала, конечно, также и нелюбовь Наполеона к “идеологам” всякого рода, в которых он весьма основательно видел наиболее опасных врагов своим замыслам.

Враждебное отношение Наполеона к Песталоцци немедленно отразилось на положении его института. Тогдашнее швейцарское правительство, состоявшее из ставленников Наполеона, желая угодить своему патрону, немедленно арестовало Песталоцци, как только он возвратился в Швейцарию. Этот беспричинный и бессмысленный арест не понравился даже Наполеону, и Песталоцци был освобожден. Зато швейцарское правительство решило обрушиться на Бургдорфский институт. Была произведена ревизия института лицом, образование которого велось под руководством фехтмейстера и танцмейстера и которое ограничило свою ревизию внушительным выговором Песталоцци за ненадлежащее ведение дела, о котором ревизор не имел ни малейшего понятия. После этой ревизии у института была отнята государственная субсидия, а затем Песталоцци предложили очистить Бургдорфский замок и убираться с своими питомцами куда угодно.

Таким образом, дело Песталоцци снова обрывала грубая сила. Но теперь положение его было совсем иным, нежели после изгнания из Станца. Вся Швейцария пришла в негодование от преследований, которым подвергался великий педагог. Город Бургдорф возбудил, хотя и безуспешно, ходатайство о том, чтобы оставить институт Песталоцци в Бургдорфском замке. Множество других городов прислало к Песталоцци депутации, звавшие его к себе, обещая отвести помещение для института в общественных зданиях. Песталоцци выбрал город Ивердон на берегу Невшательского озера, где под институт был отведен еще более просторный замок, нежели Бургдорфский.


ГЛАВА. ПЕСТАЛОЦЦИ — ПРОСЛАВЛЕННЫЙ ПЕДАГОГ

Институт в Ивердоне. Его слава. Внешняя, показная сторона. Влияние института. Школьная реформа в Пруссии. Внутренние порядки института. Раздоры. Училище в Клинди. Оставление Ивердона. Последние годы и смерть.

Институт в Ивердоне существовал с 1805 по 1825 год. Заведение это приобрело всемирную известность. Но главная слава его относится к периоду с 1805 по 1815 год. После этого периода началось медленное разложение учреждения, которое наконец умерло естественной смертью. В период своей славы институт располагал значительным количеством глубоко преданных делу преподавателей. Что касается учеников, то их было больше двухсот, и они явились в институт из всех стран Европы, и даже из Америки. Кроме учеников, в институте жило всегда по нескольку десятков лиц, изучавших метод Песталоцци. Шумная жизнь института дополнялась беспрерывными посещениями любопытствующих. Таких посетителей было ежегодно несколько сотен. Среди них было много знаменитостей всякого рода. Тут были и ученые, вроде Карла Риттера, и политические деятели, вроде Талейрана, и представители самой высшей аристократии, вроде князя Эстергази, и, наконец, коронованные лица, такие, как король голландский Людовик, король прусский Фридрих-Вильгельм III и русский император Александр I. Это был единственный пример в истории, когда на свидание с человеком, все заслуги которого ограничивались областью педагогики, спешили короли и цари. Таково было обаяние личности Песталоцци, и таков был общий интерес, привлеченный им к делу народного образования. Эти высокие посетители внимательно слушали восторженного идеалиста и, чем могли, выражали ему свое сочувствие. Для нас, русских, особенно интересно внимательное отношение к Песталоцци императора Александра I. Относившийся сочувственно ко всем попыткам улучшения положения низших классов, весьма интересовавшийся идеями Роберта Оуэна, Александр I не мог не сочувствовать Песталоцци, не мог не интересоваться его благородными стремлениями.

И, действительно, мы видим, что Александр I посетил Ивердонский институт, долго беседовал с Песталоцци, впоследствии пригласил одного из лучших помощников Песталоцци, Рамзауера, учителем к князьям Александру и Петру Ольденбургским и оказал Песталоцци крупную материальную поддержку, выделив 5 тысяч рублей на издание его сочинений.

Сам Песталоцци придавал огромное значение посещениям института разными лицами, особенно если эти посетители занимали видное положение на своей родине. Песталоцци был уверен, что каждый побывавший в институте уйдет горячим сторонником его идей и проводником их в своей стране. Поэтому-то Песталоцци особенно заботился, чтобы посетители выносили приятные впечатления из института. Всякий раз, когда являлся посетитель, особенно если это был человек с именем, Песталоцци обходил учителей и просил их не ударить в грязь лицом: “Это очень важная особа, — говорил Песталоцци, — этот господин хочет познакомиться со всем механизмом нашего заведения. Покажите ему всё, до чего мы дошли; возьмите лучших учеников, соберите тетрадки и выкажите всё в самом лучшем свете”. Когда приезжал какой-нибудь магнат, вроде вышеупомянутого князя Эстергази, Песталоцци еще более хлопотал, говоря своим помощникам: “У него несколько тысяч крестьян, и он, наверное, заведет для них школы, если мы заинтересуем его своим делом”. Когда Эстергази посетил класс упоминавшегося выше Рамзауера, Песталоцци счел нужным обратить на него внимание магната: “Вот учитель, который 15 лет назад поступил прямо из деревни в мою школу. Теперь он — сам учитель, и учитель выдающийся. Как видите, и в бедных людях кроются такие же способности, как и в богатых. Только у бедных эти способности глохнут без развития. Вот почему необходимо дать и бедным людям возможность получать образование”. Развивая далее эту тему, Песталоцци по своему обыкновению быстро жестикулировал и при этом так ударил локтем о ключ, торчавший в дверях, что ключ согнулся. Песталоцци, увлеченный желанием убедить Эстергази в своих идеях, ничего не замечал и продолжал свои объяснения. Когда Эстергази уехал, Песталоцци в восторге повторял: “Он совершенно убежден, совершенно, вот увидите, что он заведет школы в своих венгерских поместьях”. И только тут Песталоцци заметил, что его рука совершенно онемела и до того опухла, что он не может двигать ею. А между тем Песталоцци в это время было уже 70 лет...

Еще больше горячности проявлял Песталоцци при посещениях коронованных особ. В 1815 году прусский король прибыл в Невшатель и пригласил к себе Песталоцци. Последний в это время был болен. Тем не менее, он настоял, чтоб его везли к королю, говоря, что он должен поблагодарить прусского монарха за заботы о народном образовании в своей стране и за присылку многих учеников в Ивердон. Дорогою Песталоцци несколько раз впадал в беспамятство, и спутник вынимал его из кареты, вносил в какой-нибудь дом и, когда он приходил в себя, убеждал его вернуться.

— Не говори мне об этом, — отвечал Песталоцци, — я должен видеть короля, хотя бы это стоило мне жизни; если вследствие моего свидания с королем хотя одно дитя получит лучшее воспитание, я буду считать себя щедро вознагражденным.

И надо сказать, надежды Песталоцци на распространение народного образования путем воздействия его идей на сильных мира сего не были фантазиями. Не говоря уже о том, что многие из побывавших в Бургдорфском и Ивердонском институтах делались искренно или вследствие моды распространителями идей Песталоцци, последний имел счастье еще при своей жизни видеть реальные следы своего влияния. Наиболее крупный пример в этом отношении представила Пруссия. Здесь уже в самом начале XIX столетия идеи Песталоцци были разделяемы наиболее крупными государственными людьми. В 1802 году Пруссия послала к Песталоцци особое лицо для ознакомления с методами, практикуемыми в Бургдорфском замке. По возвращении этого лица немедленно началось реформирование народного образования в Пруссии. Погромы 1806 и 1807 годов, уменьшившие Пруссию наполовину, еще больше убедили прусское правительство в опасности для государства оставлять народ невежественным. Король прусский объявил в прокламации к своим оставшимся подданным, что после того, как “внешний блеск и внешнее могущество Пруссии потерялись”, он все силы употребит на то, чтобы поднять “внутренний блеск и внутреннее могущество” народа, для чего он “обратит самое серьезное внимание на народное образование”. И действительно, с этого времени принимается ряд мер, долженствовавших сделать образование доступным всем и каждому. При этом во главе школьного управления был поставлен Николовиус — горячий приверженец идей Песталоцци. Знаменитый государственный деятель Пруссии, Штейн, которому Пруссия обязана своим возрождением, также вполне разделял взгляды Песталоцци на значение народного образования. Наконец, королева Луиза была горячей поклонницей Песталоцци, а его “Липгардт и Гертруда” была настольной книгой королевы. Неудивительно, что мнения Песталоцци в области воспитания ценились в Пруссии весьма высоко, и дело народного образования здесь быстро развивалось.

“Убежденный в величайшем достоинстве выработанного вами метода обучения, — писал в 1808 году барон Штейн Песталоцци, — я решился построить на нем все предполагаемое преобразование начальных школ, в полной уверенности, что из этого произойдут для народа самые благодетельные последствия”. С 1809 по 1812 год в Ивердоне жили трое прусских педагогов, которые знакомились с методом Песталоцци и затем должны были ознакомить с ними прусских народных учителей. Позднее в Ивердон было послано еще несколько учителей, а затем в ряде прусских городов были устроены учительские семинарии, подготавливавшие народных учителей для преподавания по методу Песталоцци. Таким образом, Песталоцци и его идеи сыграли видную роль в деле широкого распространения народного образования в Пруссии и вообще в Германии.

Но не на одну Пруссию оказал Песталоцци столь благоприятное влияние. Люди всех стран, посещавшие Ивердон и беседовавшие с Песталоцци, в большей или меньшей степени делались пропагандистами идеи великого значения народного образования и взглядов великого учителя на воспитание и обучение. И так как среди этих посетителей Ивердона было много сильных мира сего, а также людей науки, то принятие ими идей Песталоцци не могло не содействовать широкому распространению этих идей во всех цивилизованных странах и естественно привело к повсеместному усилению и более правильной постановке дела народного образования. Огромная разница между постановкой народного образования в Европе в конце XIX столетия, когда здесь все дети школьного возраста посещают школы, и в начале этого же столетия, когда народные школы там представляли собою крайнюю редкость,— в значительной мере создана влиянием Песталоцци и его Ивердонского института.

Неудивительно, что, придавая указанное громадное значение посещениям Ивердонского института разными влиятельными лицами и видя на практике значительные последствия от этих посещений, Песталоцци особенно заботился о возможно более благоприятном впечатлении, производимом институтом на посетителей. Так как посетители являлись ежедневно, то Песталоцци большую часть своего времени должен был уделять им. Вместе с тем институт постоянно жил в положении учреждения, которое готовится к ревизии и подвергается ей. В институте все направлялось не к тем главным целям, для которых он был создан, а единственно к тому, чтобы не ударить в грязь лицом перед публикой. Внутренняя жизнь должна была уступить место внешней, показной.

И действительно, с внешней стороны институт производил блестящее впечатление. Даже вид местности, в которой помещался Ивердонский замок, производил на посетителей самое отрадное впечатление, предрасполагавшее к хорошему отношению к институту. Голубые волны Нейнбургского озера, у которого стоял замок, зеленый луг перед замком, веселые поселения на другой стороне озера и высокие липы на задней стороне ландшафта — все это производило поистине чарующее впечатление. От жителей замка также веяло радостью, весельем. Великий воспитатель Песталоцци умел распространять вокруг себя столько любви, что ею проникались все окружающие. Отношения учителей с учащимися были самые задушевные. Детям было предоставлено много свободы, и они были избавлены от известных стеснений. Детские игры на воздухе практиковались в самых широких размерах. Всё теплое время ежедневно купались в озере. По субботам предпринимались экскурсии на ближайшие высоты, откуда открывался вид на Монблан и всю цепь Альп, на Женевское озеро, Невшатель, Муртен; по воскресеньям прогулки были еще дальше. Физическое воспитание в институте было поставлено идеально. Дети все делали для себя сами. Они вставали с рассветом, умывались круглый год на дворе холодной водой, ложились спать рано. Пища их была самой простой, но здоровой; спальная и классная обстановка были лишены всякой роскоши. Неудивительно, что учащиеся выглядели краснощекими, здоровыми и производили самое приятное впечатление на посетителей. Не менее отрадное впечатление выносил посетитель и из классов. Не говоря обо всем другом, сами учащиеся употребляли все усилия, чтобы это впечатление посетителей было благоприятным. Песталоцци, без всяких стараний со своей стороны, умел побудить всех окружающих — учителей и учеников — не ронять честь заведения. Кроме того, идеально откровенный, он не скрывал ни от преподавателей, ни от учащихся того громадного значения, которое он придавал посещениям института разными лицами, и этим побуждал весь состав института заботиться о произведении хорошего впечатления на посетителей. Таким образом, все — учителя и ученики — старались отличиться перед посетителями, и последние удалялись в полном восхищении.

Иное впечатление производило положение вещей в институте на тех, кто приезжал туда серьезно поучиться делу и подолгу жил в нем. И хотя подобные лица уезжали, унося глубокое уважение к личности Песталоцци и проникнутые его общими взглядами, но над самим институтом они произносили строгий приговор.

Главным воспитательным недостатком в жизни института было отсутствие чувства семейственности, о которой так много говорится в сочинениях Песталоцци. В институте царил суровый, чисто казарменный режим. Все обитатели этого заведения, несмотря на различие их положений, возраста, развития, вкусов, были подведены под одну мерку. Даже учителя должны были жить той же однообразной жизнью, которой жили все ученики. Учителя ели, спали, гуляли вместе с учениками. Из всех живущих в замке один Песталоцци занимал со своей семьей отдельную комнату, и притом только одну.

Остальные должны были проводить все свое время в общих спальнях, столовых, классах. Как тяжел был этот режим для учителей, видно из того, что многие из них делали себе шалаши в окрестностях замка, чтобы хоть там иногда чувствовать себя как дома. Позднее учителя, несмотря на оппозицию Песталоцци, добились права один день в неделю проводить в гостинице соседнего города, где они чувствовали себя все-таки лучше, чем в институте. Еще бесприютнее было положение учащихся. Огромное число их мешало созданию тесной, семейной жизни, тем более, что воздействие связующего элемента — любви — чувствовалось слабо. Сам Песталоцци, как и всегда, внушал к себе глубокую привязанность, но он был слишком занят, чтобы отдаться всецело ученикам и объединить их в одну семью. Помощники его, утомленные обилием и однообразием обязанностей, неизбежно относились к делу формально. В результате вместо семейной жизни, о которой говорили отчеты института, создалась чисто казарменная жизнь.

Еще печальнее была ситуация с обучением. В программе института значилось много наук, но в действительности преподавались какие-то обрывки, не имевшие никакого значения. Большинство учителей института состояло из людей, не получивших солидной научной подготовки; часть их была из прежних Бургдорфских учеников самого Песталоцци, у которого они меньше всего могли научиться чему-либо. Обремененные обязанностями, они не имели ни времени, ни даже места пополнить свое образование хотя бы чтением. К тому же постоянная необходимость “парадирования” учеников перед посетителями лишала всякой возможности систематического обучения их каким бы то ни было наукам. В результате учащиеся, в сущности, не учились ничему.

Сам Песталоцци, по-видимому, не замечал всего этого и видел, подобно посетителям, одну только внешнюю сторону дела. Он был всецело погружен в заботы о распространении своих идей и общие заботы об институте. Беседы с посетителями, обширная переписка, работа над сочинениями, передача своего метода новым учителям, “внешний обзор” института, счеты и отчеты — все это отнимало время у Песталоцци, несмотря на то, что он отдавался занятиям по 20 часов в сутки. Он ложился спать последним в 10 часов вечера, а просыпался уже в 2 часа ночи. В это время он диктовал свои сочинения любимому своему ученику, ставшему учителем в институте, Рамзауеру. В 4 часа начиналась жизнь в институте, просыпались воспитанники, и Песталоцци спешил в общий зал, чтобы принять участие в общей молитве. Затем целый день уходил на внешнее попечение об институте и на беседы с посетителями и лицами, жившими в заведении для изучения метода Песталоцци. Собственно же внутренняя жизнь института была предоставлена почти исключительно ведению помощников Песталоцци.

Большинство этих помощников состояло из идеалистов, горячо любивших Песталоцци и веривших в великое дело, которому он служил. Но были и такие, для которых пребывание в институте служило только для того, чтобы вылезти в люди. Между помощниками этого второго рода особенно выделялся Шмидт, человек крайне практичный, которому Песталоцци доверил введение денежных дел института. Песталоцци взял его сиротою в свою Бургдорфскую школу, сделал для него все, что мог бы сделать для родного сына,— и Шмидт отплатил ему за это самой черной неблагодарностью. Шмидт был превосходным кассиром, бухгалтером и экономом,— и именно ему в значительной мере Ивердонский институт обязан процветанием в материальном отношении в первой половине своего существования. Но он обладал исключительно мелочным самолюбием и хотел безраздельно господствовать в институте. Так как среди учителей были люди, более достойные и пользовавшиеся большим доверием Песталоцци, то Шмидт задумал устроиться наособицу. Он сблизился с начальницей женского института, открытого в самом Ивердоне и также находившегося в ведении Песталоцци, женился на ней и покинул своего учителя. Первой заботой Шмидта в новом положении было напечатать гнусный пасквиль на Песталоцци и его заведение. Затем он начал и упорно продолжал в течение 7 лет денежный процесс от имени своей жены против Песталоцци. Процесс этот был всецело основан на ошибках в расчетах между двумя учебными заведениями, допущенных самим же Шмидтом во время заведования бухгалтерией института Песталоцци. Несмотря на такое поведение Шмидта, Песталоцци так любил его, что всячески старался примириться с ним. Примирение состоялось только через 7 лет, и Шмидт снова возвратился в институт, где пробыл, однако, недолго. За короткий срок своего второго пребывания в Ивердоне он успел вытеснить из него лучших учителей, а затем, окончательно запутав материальные дела института, снова покинул его.

Ивердонский институт процветал, по крайней мере, с внешней стороны, до 1815 года. Хотя приметы внутреннего разложения можно было увидеть гораздо раньше. С 1815 года начинается и внешний упадок заведения. Число учеников сильно уменьшилось. Многочисленные пожертвования, поступавшие отовсюду для поддержки этого учреждения, исчезли. Песталоцци жертвовал всем чем мог для института — отдал на его содержание всю значительную сумму, полученную от подписки на издание его сочинений,— но ничто не могло остановить гибели заведения. Сам Песталоцци еще и ускорил эту гибель благодаря своей доброте. Его постоянно занимала забота о несчастных сиротах. И вот в 1818 году, когда материальные дела Песталоцци и его института были и без того запутаны до крайности, он основывает по соседству с Ивердоном, в Клинди, заведение “для воспитания бедных, которые со временем сами могли бы воспитывать и учить бедных”. Шесть лет Песталоцци тратил свои последние средства на содержание этого заведения, но в 1824 году вынужден был опубликовать, что “находит себя в совершенной невозможности ответствовать ожиданиям и надеждам всех друзей человечества, принимавших сердечное участие в его училище для бедных”. В следующем, 1825, году должен был закрыться и Ивердонский институт за полным отсутствием средств для его содержания.

Песталоцци, которому было в это время 79 лет, был совершенно убит гибелью учреждения, которому он отдал целые 20 лет своей жизни. “Мне так тяжело,— писал он,— как будто я расстаюсь с жизнью”. Но — удивительное дело! — в этом восьмидесятилетнем старце, здоровье которого всегда было слабым, таилось еще столько силы, что он быстро оправился и в последние два года своей жизни, проведенные в своем Нейгофе, где он, потеряв ранее жену и сына, имел единственного близкого человека — внука, — проявлял такую же кипучую деятельность, какой отличался всю свою жизнь. Здесь он написал автобиографические записки, озаглавленные “Судьбы моей жизни”, и книгу “Лебединая песнь”, в которой рядом с биографическими данными изложены и важнейшие педагогические воззрения. В то же время мы видим его принимающим деятельное участие в Гельветическом обществе, председателем которого он был избран в 1825 году, сразу же после закрытия Ивердонского института. В 1826 году он читал в ученом обществе в Бругге рассуждение “о простых средствах домашнего воспитания дитяти, с колыбели до 6-летнего возраста”. В этом же году мы видим его посещающим училище Целлера в Бейгене, основанное на идее Песталоцци. Здесь дети встретили его гимном и поднесли ему дубовый венок: всегда скромный, Песталоцци отклонил от себя эту честь, говоря, что он не достоин ее. В феврале 1827 года Песталоцци захворал; не оставалось сомнений, что великой жизни наступил конец. Песталоцци встретил смерть спокойно. Последними его словами были:

“Я прощаю врагам, да живут они в мире, а я переселяюсь к вечному миру. Я желал бы еще пожить хотя месяц, чтобы окончить мои последние труды; но все-таки благодарю Провидение за то, что оно отзывает меня от земной жизни. А вы, мои близкие, живите в спокойствии, ищите счастья в тихом домашнем кругу”.

17 февраля 1828 года Песталоцци не стало. Тело 82-летнего старца было погребено в местечке Бирр. Последние почести были отданы теми, кого, конечно, Песталоцци всего приятнее было видеть у своего гроба,— сельскими учителями и школьниками.


ГЛАВА. ХАРАКТЕР И ВОЗЗРЕНИЯ ПЕСТАЛОЦЦИ

Характер Песталоцци. Отзыв Риттера. Всепроникающая любовь Песталоцци. Песталоцци и дети. Песталоцци и современное ему общество. Педагогические воззрения. Критика старой системы. Задачи народного образования. Искусство воспитания. Домашнее воспитание и обучение. Основной принцип обучения и воспитания. Приемы и задачи преподавания. Крайности теории. Песталоцци как учитель-практик. Общее значение Песталоцци.

Предыдущее изложение фактов жизни Песталоцци уже знакомит читателя как с характером этой своеобразной, совершенно выходящей из обычных рамок, личности, так и, в общих чертах, с воззрениями великого педагога. В настоящей главе мы лишь попытаемся соединить вместе и изложить несколько подробнее то, о чем урывками говорилось по этому поводу на предыдущих страницах.

В одном из своих автобиографических сочинений Песталоцци характеризует себя следующими словами:

“Весь свет казался мне таким же добродушным и доверчивым, как моя собственная личность. Естественным последствием этого было то, что с самой юности я делался жертвой всякого, кто хотел надо мною посмеяться. По своей природе я никогда не мог думать о ком-нибудь дурно, пока сам в этом не убеждался и не терпел от этого ущерба. Доверяя другим людям более чем должно, я и к себе был слишком доверчив, предполагая в себе больше сил, чем имел на самом деле”.

Нет сомнения, что такая характеристика была в значительной мере несправедлива. Едва ли Песталоцци можно упрекнуть хотя бы малейшим образом в самомнении, так как его нравственные и умственные силы давали ему право думать о себе гораздо лучше, нежели он думал обыкновенно, смотря на себя как на очень заурядного человека. Точно так же следует признать, что опыт не делал Песталоцци менее доверчивым к кому бы то ни было и не заставлял изменять о ком-либо хорошее мнение на дурное. Характерный пример бесконечной доверчивости представляет отношение Песталоцци к Шмидту. Песталоцци не раз убеждался в недобросовестности Шмидта во время его заведования хозяйством Ивердонского института — и, тем не менее, Шмидт продолжал пользоваться прежними доверием и любовью Песталоцци. Затем Шмидт покидает институт, возбуждает против Песталоцци процесс, основанный на подлогах, и печатает относительно Ивердонского института гнусный пасквиль под названием “Воспитательное заведение, составляющее позор для человечества”. И после этого Песталоцци не может вырвать из своего сердца образ своего бывшего ученика, и на злобу и ненависть его отвечает любовью и словами примирения. Шмидт возвращается, делает все, что от него зависит, чтобы погубить институт, и снова уходит; Песталоцци и после этого продолжает относиться к Шмидту хорошо, и в последние два года своей жизни снова сближается с этим двуличным человеком. Отношение Песталоцци к людям вроде Шмидта объясняется полным отсутствием у него способности ненавидеть, быть озлобленным, мстить. Это был избыток любви и чрезмерного развития уважения к человеку, к его душе, не допускавший и возможности видеть людей в их действительном, непривлекательном виде. Неисправимый добряк до могилы судил о людях по себе.

Один биограф характеризовал эту основную черту характера Песталоцци в следующих восторженных выражениях, которые мы приводим целиком:

“Такого бескорыстного, чуждого всякой лжи и притворства, такого безгранично, всецело преданного делу народного образования, с запасом какой-то лихорадочной деятельности человека еще свет не создавал. Едва ли найдется другой человек, сердце которого было бы таким богатым источником любви, как сердце Песталоцци. Эта любовь была его существенной жизненной потребностью, управлявшею всеми его действиями и стремлениями. Редко кто так бескорыстно, так горячо любил свое отечество, как Песталоцци, редко кто с такою глубокою грустью, с такою жгучею болью в сердце смотрел на недуги времени; немногие были столь откровенны и прямы во всех своих поступках и действиях”...

Эти особенности характера Песталоцци производили чарующее впечатление на всех, кто имел случай познакомиться с ним, всмотреться в него. По этому поводу мы приводим слова человека, меньше всего склонного к поверхностным увлечениям, — знаменитого географа Риттера. Посетив Ивердонский институт, Риттер писал по поводу этого посещения:

“Мое сердечное желание увидеть борца и мученика за правду удалось мне. И больше чем удалось, потому что я успел приобрести его расположение и возвращаюсь с согретым сердцем в обычно холодную жизнь. Благодарю тебя, — обращается затем Риттер к Песталоцци, — за твою любовь. Она научила меня любить теплее и чище; она закалила меня для житейской борьбы, которую должен вести всякий, для кого жизнь предпочтительнее смерти. В твоей любви я познал истинную христианскую любовь, которою согревается мир точно так, как освещается идеей”...

Можно сказать, что распространение идей Песталоцци в такой же мере обусловлено благородными качествами его личности, в какой и внутренним достоинством этих идей. Они заимствовались публикой столько же из книг, сколько из личных бесед с Песталоцци, и второй путь, при том громадном влиянии, какое оказывала личность Песталоцци на всех вступивших с ним в общение, — оказывался, без сомнения, более прочным.

Но где особенно ярко выражались благороднейшие качества Песталоцци — так это в его отношении к бедным и в особенности к детям. До конца своих дней он остался неисправимым “мечтателем”, который не мог примириться с существованием нищеты. Главным мотивом деятельности всей его жизни было именно желание если не уничтожить, то хоть ослабить эту ужасную нищету. Он сам ясно сознавал, что именно таким было основное его побуждение к деятельности. Вот его слова по этому поводу:

“Я терпел то, что терпел народ, и народ казался мне тем, чем он действительно был и чем он не казался никому более. Я целые годы просидел, как сова среди дневных птиц. То, что никого не обманывало, меня обманывало всегда; зато меня не обманывало то, что обманывало всех. Посреди язвительного смеха отвергавших меня людей, среди их иронических восклицаний: “Бедняк! ты меньше последнего поденщика в состоянии помочь себе, и воображаешь, что можешь помочь народу!” — среди этих насмешливых, едких восклицаний, которые я слышал из всех уст, — мое взволнованное сердце не уставало стремиться к одной цели — закрыть источник нищеты, погруженным в который я видел народ”.

Истинное царство Песталоцци было среди детей. Его любовь к детям не знала предела. В Нейгофе, Станце, Бургдорфе и Ивердоне — везде он отдается детям всей своей душою. Мы видели, что делал Песталоцци ради детей в Нейгофе и Станце! Эти подобранные с большой дороги бродяжки — грязные, чесоточные, ленивые, испорченные — заменяли для Песталоцци весь мир: он весь отдавался служению этим несчастным, на которых большинство из нас не в состоянии даже взглянуть без отвращения. Здесь Песталоцци наглядно показал, чем должен быть истинный воспитатель, к какому самоотвержению он должен быть способен. Вместе с тем он показал, как много можно сделать с душою ребенка, как могущественно влияние на нее истинной любви. Мы видели, каких чудес он достигал в Нейгофе и Станце единственно тем, что весь отдавался детям и заставлял невольно любить себя даже наиболее испорченных из них.

Эта любовь к детям дала возможность Песталоцци правильно взглянуть на нужды и потребности детской души и установить основы истинного искусства воспитания, которые — увы! — еще и доселе остаются недоступными пониманию многих, а во времена Песталоцци и вовсе казались большинству лишь странным чудачеством.

Положение Песталоцци в современном ему обществе вообще было очень странным: к нему то относились с пренебрежением, считали его чудаком и даже безумным, третировали как не способного ни к чему человека, то, напротив, приходили от него в восторг, увлекались им и прямо поклонялись ему. Объясняется такое двойственное отношение тогдашнего общества к Песталоцци тем, что, с одной стороны, он совершенно не подходил к современному ему обществу, а с другой — его личность была так велика и его идеи носили в себе такую ценную истину, что совместное влияние обаятельной личности и великих идей преодолевало враждебное отношение общества к нему как чужому для этого общества и покоряло это последнее.

Песталоцци был чужой в современном ему обществе не только потому, что он был человеком “не от мира сего” и, значит, был бы чужим едва ли не во всяком обществе, а также и не потому только, что его воззрения относительно воспитания и обучения — главный предмет, над которым работала его мысль, — шли настолько вразрез с прежде господствовавшими. Была и еще причина, в силу которой Песталоцци был совсем не по душе современному ему интеллигентному обществу. Он обладал тем, что так редко бывает у людей, принадлежащих к “обществу”, и что может быть названо “чутьем жизни”. В этом случае Песталоцци разделял общую участь с населением французской Вандеи и швейцарских горных кантонов. Казалось бы, что может быть нелепее восстания крестьян Вандеи или Унтервальдена против революции, направленной именно к освобождению их от тяготевших над ними несправедливостей общественного строя? Однако новейшая история показала нам, что в этих восстаниях был весьма определенный смысл, что если восставшие неправильно выбрали знамя (возвращение всей старины), то причина восстания была вполне основательной — уничтожение революцией вместе с дурным и того хорошего, что было слишком важным для населения (изъятие в Вандее у крестьян принадлежавшей им земли, которая по незнакомству с положением вещей была признана принадлежащей дворянам, и уничтожение самостоятельности кантонов в Швейцарии). Теперь это понятно, но тогдашняя интеллигенция не понимала основательности недовольства вандейцев и горных пастухов Швейцарии и только злилась на их тупоумие. Точно так же и Песталоцци, умевший видеть вместе с “хорошими сторонами” производившегося в конце XIX столетия переворота и дурные стороны этих событий, был очень и очень не по душе тогдашнему, увлекавшемуся новыми порядками, обществу. В самом деле, кому мог быть приятен в самый разгар увлечений революцией человек, предсказывавший близкую гибель только что установленных порядков? Это было время, когда царила вера во всемогущее влияние политических форм, когда люди думали, что стоит только создать свободные учреждения, — и на земле воцарится рай. И вот в это-то время находился человек, который осмеливался говорить, что никакой политический строй не может держаться прочно, если им не дорожит масса народная, что новыми порядками масса не будет дорожить, так как она не понимает их значения и так как представители нового движения не заботятся о том, чтобы поднять уровень понимания этой массы, просветить ее образованием, — то новые порядки обречены неизбежно на гибель. Что же удивительного в том, что современники относились к Песталоцци то как к сумасшедшему, то как к опасному человеку, то как к чудаку, который поставил себе целью быть вечно недовольным — недовольным всеми и всем?

И, однако, несмотря на все это, Песталоцци удавалось не раз покорять современное ему общество, заставлять его интересоваться своими идеями и начинаниями, признавать за собою и своими воззрениями силу истины. Это было и в Нейгофе, и в Станце, и в Бургдорфе и с наибольшею силою проявилось в Ивердоне. Здесь мы имеем один из поразительных примеров той громадной силы, которую может иметь личность, того поразительного влияния, которое может оказать единичный почин вопреки инертности общества и других неблагоприятных условий. Ввести в моду то, что соответствует своекорыстным интересам общества или потворствует его слабостям, находится в согласии с его привычками, обычными воззрениями, — нетрудно; но увлечь общество тем, что идет совершенно вразрез со вкусами, привычками, господствующими взглядами, узкими интересами, — это достояние гения, и Песталоцци, оцениваемый с этой точки зрения, является истинным гением. История оправдала часть стремлений и воззрений Песталоцци, осуществив их в жизни, несмотря на могущественную оппозицию им общественной инертности, и рано или поздно оправдает тем же путем и остальную часть этих воззрений.

Старая постановка дела народного образования, равно как и господствовавшие дотоле системы воспитания и обучения, найти в Песталоцци беспощадного критика. Главным, коренным недостатком тогдашнего положения вещей он вполне основательно считал почти полное отсутствие народного образования.

Коренным недостатком господствовавших систем воспитания и образования была царившая в них косность. Песталоцци понимал, что эта косность воспитания и обучения обусловливалась замшелостью самой жизни тогдашнего общества. Эта мысль о зависимости печального положения воспитания и образования от господства “искусственности” в жизни была одной из любимых идей Песталоцци и постоянно повторяется в его произведениях.

“Мы не должны скрывать от себя, — говорит Песталоцци в одном месте, — что наш век дошел до крайней, утонченнейшей искусственности, что мы далеко отступили от той простоты и невинности, при которых немыслимы ложь и несправедливость”. “Настоящая искусственная жизнь, — читаем в другом месте, — направлена против высших жизненных интересов, так что в ней мы не узнаём себя. Насколько это верно, — видно из того, что мы не понимаем потребностей человеческой природы и отказываемся от ее прав”. “Мы не в состоянии видеть отдаленных источников зла, коренящихся в наших умах, в характере наших восприятий и чувствований, в желаниях и привычках; между тем они присущи нам и проникают все наши действия; от них происходит то или другое настроение духа и сердца тех людей и сословий, от которых народ и молодое поколение ждут помощи; сословия эти прививают народу и юношеству свои понятия и наклонности, свои желания и привычки”. Мы живем разлагающеюся жизнью, и разложение это обусловливается той искусственностью, которая проявляется во всех наших жизненных отношениях и особенно в условиях общественной жизни. Мы уже не обращаем внимания на свои высшие потребности, к которым принадлежат и воспитание народа, и благосостояние бедных людей; мы не понимаем высших благ человеческого существования.

Так глубоко и так печально влияние господства искусственности в жизни на воспитание и образование. И Песталоцци всеми силами восстает против всего искусственного в воспитании. Выше мы приводили сделанное Песталоцци сравнение перехода ребенка от жизни с природою в дошкольный период к искусственной школьной жизни — с отсечением головы этому ребенку. Приводили мы также горячие тирады Песталоцци против системы обучения, при которой слова заступают место фактов, и ребенка знакомят с формой, отвлеченным, “чужим” раньше, чем с реальным, близким, родным. Такие филиппики против искусственности, неестественности в воспитании и обучении встречаются в произведениях Песталоцци на каждом шагу. Условное, слово, буква — вот основа той системы, против которой восставал Песталоцци. Вместо того, чтобы знакомить ребенка с тем, что есть в действительности и что будит его мысль, заставляет думать, искать причинной зависимости явлений и делать сравнения и обобщения, — детей заставляют заучивать то, чего нет в действительности, что выдумано и над чем ребенку совсем невозможно работать головой. Последствия такой системы образования должны быть самыми печальными, и Песталоцци так рисует питомцев этой системы:

“Жалкие болтуны, неестественным ходом своего образования доведенные до того, что они не чувствуют, что сами стоят на ходулях и что вследствие того должны каждый раз слезать со своих жалких деревянных подпор, если желают с равной твердостью, как и прочий народ, стоять на земле Божией”. “Пустословие в наше время, — говорит Песталоцци в другом месте, — сделалось неизбежным занятием десятков, сотен, тысяч людей, которые трудятся над ним, как будто из-за насущного хлеба, и потому конца такому состоянию наших современников ожидать нельзя — ранее того времени, когда они захотят внять с любовью тем истинам, которые противоречат их чувственной загрубелости”.

В чем же состоят эти истины, в которых — спасение?

Что касается постановки дела народного образования, то Песталоцци дал ответ на поставленный вопрос еще в первые годы своей деятельности. Уже в “Вечерних часах отшельника”, написанных немедленно после крушения детского приюта в Нейгофе, он устанавливает, что все люди родятся с равными правами на развитие своих душевных сил, а потому имеют и равное право на образование. Итак, начальное образование должно быть доступно решительно всем детям. Теперь это положение — азбучная истина, против которой в Европе уже никто не восстает, и которая во многих европейских странах уже осуществлена. Но в то время, когда эту истину высказывал Песталоцци, она была неожиданной новостью, шедшей притом вразрез с интересами высших сословий, для которых выгодно было держать народ в невежестве. И если у нас еще доселе есть люди, которые в образовании народа видят (или, по крайней мере, притворяются, что видят) какое-то бедствие, то что же удивительного в том, что много лет тому назад проповедь Песталоцци о необходимости дать образование всем детям поголовно была встречена одними как нелепость, а другими — как нечто опасное? Честь и заслуга Песталоцци в том, что он сумел пробить окружавшую его прочную стену и уже при своей жизни мог увидеть, что его важнейшая идея поборола труднейшие препятствия, получила широкое распространение и была на пути к осуществлению в жизни.

Но почему же всем должно быть доступно одно только начальное образование? Песталоцци отнюдь не останавливался на этом требовании. В идеале у него было желание, чтобы весь народ, все члены общества получали весь тот цикл образования, который дает право человеку именоваться образованным. Но как был далек этот идеал от осуществления в эпоху, когда даже начальное образование было недоступно почти никому из народа! Высказывать поэтому приведенное требование — значило заставить считать себя совсем сумасшедшим. И потому Песталоцци, выразив свой идеал лишь в самой общей форме, ограничился требованием того, что должно составлять лишь первую ступень к достижению идеала и средством приближения к нему. “Народное образование лишь тогда может оказать действительно громадное влияние на все население, — читаем мы в одном из произведений Песталоцци, — когда значительная часть детей из низших классов получит самое полное образование, притом так, чтобы эти счастливцы не только не были отчуждены образованием от той среды, в которой они родились, но чтобы образование еще более сблизило их с родною средою”. [В настоящее время уже есть группы населения в Европе, в которых это требование Песталоцци начинает осуществляться в довольно широких размерах. Таковы, например, менонниты и отчасти баптисты, у которых образованные люди обыкновенно возвращаются в ту же среду, откуда вышли, и не стыдятся продолжать занятие своих отцов — земледелие, скотоводство, молочное дело, виноделие, разного рода ремесла и т.д. Благодаря этому и общий уровень образования и умственного развития в названных группах населения неизмеримо выше, нежели в окружающем населении, и материальное положение несравненно лучше, и нравственный и общественный склад жизни представляет много чарующих по своему высокому достоинству сторон, чего и в зародыше нет в остальном населении.] К сожалению, и это скромное желание Песталоцци находит осуществление лишь в исключительных случаях...

Идеалом воспитания и обучения является воспитание и обучение в семье. Сопоставляя, однако, этот идеал с фактом, что те, кто должен осуществлять этот идеал, — родители сами в огромнейшем большинстве случаев являются полными невеждами, — Песталоцци и в этом случае делал крупную уступку обстоятельствам и для начала ставил практическое требование, чтобы во всяком случае начальное воспитание и образование давалось семьей.

“Мать должна давать ребенку первую нравственную пищу, как она ему дает первую пищу для его физического развития, — писал Песталоцци. — И я считаю чрезвычайно важным то зло, которое происходит от слишком раннего школьного обучения и развития искусственности в детях, слишком рано покидающих свою домашнюю обстановку. Наступит время, когда приемы обучения настолько упростятся, что всякая мать в состоянии будет обучать своих детей без посторонней помощи и, обучая, сама будет идти вперед в своем развитии”. Песталоцци питал глубокую уверенность в том, что “явится поколение, которое, с одной стороны, узнает из личного опыта, что для того, чтобы приобрести путем семейного обучения известное количество познаний, требуется только десятая часть того времени и тех сил, которые употреблялись для этого прежде в школе, и что, с другой стороны, возможно настолько согласовать это обучение с домашними условиями, относительно времени, сил и вспомогательных средств, что самые простые семьи будут стараться осуществлять это обучение через кого-либо из своих членов, причем упрощение метода преподавания и постоянное возрастание числа грамотных людей сделают это еще более возможным”.

Итак, начальных школ не должно быть. Они должны быть заменены воспитанием и обучением детей в семьях. Начальное обучение так просто при применении разумных методов, что оно доступно всякому, и каждый должен учить своих детей. [Современная педагогика, выдумавшая “детские сады”, желает, вопреки одной из главнейших идей Песталоцци, отнимать от семьи чуть не грудных детей.]

Но о замене дальнейшего школьного воспитания и образования, следующего за начальным воспитанием и образованием в семье, — об этом, в применении к огромнейшему большинству, если не ко всем тогдашним семьям, — нечего было и думать. Приходилось мириться со школьным воспитанием и обучением как с необходимым злом. Но зло это должно быть ослаблено всеми мерами, и если нельзя заменить школы семейным воспитанием и обучением, то необходимо придать школе, насколько это возможно, семейный характер.

“Общественное (т.е. школьное) воспитание, — говорит Песталоцци, — должно стараться приобрести хотя бы часть тех преимуществ, которые имеет перед ним домашнее воспитание, потому что первое только посредством подражания последнему и может иметь значение для человечества. Всякое разумное воспитание требует, чтобы глаз матери ежедневно и ежечасно следил бы по лицу ребенка за всяким изменением его душевного состояния. Точно так же существенно необходимо, чтобы отношение воспитателя к детям было чисто родительское, совершенно подобное истинным семейным отношениям. На этом я и основал свою систему. Мои питомцы должны были с утра и до позднего вечера, во всякую минуту дня, читать на моем лице и понимать из всех моих слов и дел, что я предан этим детям всем сердцем, что их счастье — мое счастье, их радость — моя радость... Ребенок хочет всего, что делает его достойным любви, а также и того, что делает ему честь. Нужно только уметь воспользоваться этим стремлением. Но возбуждать это стремление и руководить им должно не при помощи слов, а через всестороннее попечение о ребенке и развитие в нем сил и чувств. Слова не могут заменить самого дела, а могут только уяснять его. Следовательно, прежде всего воспитатель должен стараться заслужить доверие и расположение детей. Если это будет достигнуто, все остальное придет само собою”.

Итак, важнейшее требование правильно поставленного воспитания состоит в том, чтобы оно имело характер семейного, т.е. чтобы отношения между воспитателем и воспитываемыми были те же, какие существуют в хорошей семье. Иначе говоря, воспитание должно быть основано на любви, и вне любви не может быть воспитания.

Отсюда вытекает другое основное условие правильного воспитания: при воспитании и обучении не должно быть ни малейшего насилия. Оно излишне, если воспитание ведется на началах любви; оно и бесцельно в силу того, что душа ребенка склонна более к добру, нежели к злу, и испорченность ребенка — уже последствие дурного воспитания.

“Человек по своей природе стремится к добру, — говорит Песталоцци, — и ребенок тоже чувствует к нему расположение. Но он стремится к добру не для тебя, учитель, и не для тебя, воспитатель, а именно для самого себя. Добро, к которому ты должен направлять ребенка, не должно быть следствием твоей прихоти или страсти, а должно вполне исходить из природы вещей и казаться таковым в глазах дитяти. Ребенок должен сознавать, что твоя воля определяется необходимостью, вытекает из положения вещей”.

После сказанного становится понятным и основной принцип нравственного воздействия воспитателя на воспитываемых, как он сформулирован Песталоцци. В этом отношении самое важное воспитать в ребенке такого рода душевное настроение, при котором он питал бы внутреннее отвращение ко всему дурному и влечение ко всему хорошему; внушение же частных правил морали — дело второстепенное. Чтобы достигнуть такого результата, нужно действовать не словами, не наставлениями, а делом, давая ребенку возможность практиковаться в совершении добра. Пункт этот настолько важен, и учение Песталоцци в такой мере расходится на этом пункте с современной педагогикой, “отцом” которой облыжно называют Песталоцци, что мы приведем здесь довольно длинную выписку из сочинений великого педагога.

“Во времена языческие и в первые века христианства видели особую силу в нравоучениях; последним, по наследованному преданию, и в наше время придают значение, какого они вовсе не имеют. Катехизирование же нравоучений, к чему прибегают современные учителя, не превышает простой болтливости.

Я полагаю, что слишком словоохотливое преподавание, в первый период умственного развития ребенка, может помешать правильному ходу этого развития. Я убедился на опыте, что все зависит от того, чтобы дети сознавали истину всякого положения не иначе как убедившись в этом при посредстве каких-нибудь действительных фактов.

Истина, лишенная такого основания, представляется детям большею частью непонятною и утомительною игрушкою.

Вполне справедливо, что те из основных положений человеческого сознания, которые приводят человека к простому, немногословному, но глубоко развитому чувству истины и права, составляют для него действительный противовес против многих важных и опасных последствий важных суждений. В таких людях — и вредное семя искаженного преподавания никогда не пустит глубоких ростков; и даже предрассудки, невежество и суеверие в них не настолько сильны, как мы это видим у многих бессердечных болтунов, так красно говорящих о религии и справедливости.

Такие основные положения человеческого миросозерцания представляют из себя чистейшее золото, между тем как истины, вытекающие из них и подчиненные им, можно рассматривать как мелкую монету. Когда я вижу перед собою человека, плавающего в море бесчисленных капельных истин, я не могу воздержаться, чтобы не сравнить его с бездушным мелочным торговцем, который через скопление мелких, грошовых барышей сделался наконец богатым и воспитал в себе такую любовь не только к процессу собирания грошей, но даже к самым этим грошам, что ему делается страшно при одной мысли потерять какой-нибудь грош”.

В своих сочинениях Песталоцци постоянно говорит одновременно и о воспитании, и об обучении, справедливо полагая, что для того и другого должны быть одни и те же основные принципы, один метод, одни основные приемы. Так, признав, что истинное искусство воспитания всецело покоится на любви, он и относительно обучения говорит следующее:

“По моему мнению, источник всякого порядка, метода, искусства в обучении должен заключаться в любви к детям. Другого я не допускаю”.

Точно так же приведенная выше выписка из сочинений Песталоцци, как видно из ее содержания, в равной мере относится к нравственному воспитанию, как и к обучению. Факт — вот что должно быть основою как воспитания, так и обучения, а отнюдь не одно слово, не одно поучение. Преподавание поэтому должно начинаться с чувственных воззрений и этим путем доводить учащихся до ясных и точных понятий.

“Мы ослеплены магическим действием языка до того, — говорит Песталоцци, — что, произнося слова, мы не соединяем с ними воззренческого понятия”. Песталоцци восстает против “всякого учения, внушенного людьми, которые сами не научились мыслить сообразно с законами природы” — учения, “в котором определения, как deus ex machina [Бог из машины (лат.).], появляются в уме каким-то волшебством и подсказываются детскому уху, будто театральным суфлером”, и которое, поэтому, “дает людям жалкое, комедиантское образование”. “Определения, — продолжает Песталоцци, — служат самым простым и чистым выражением для ясных понятий; но они только тогда имеют для ученика действительное значение истины, когда он сам сознаёт их основу — чувственное воззрение; если же ему недостает в этом отношении надлежащей ясности, то он, затверживая определение, приучается только к пустословию, обманывает сам себя, принимая звуки за понятия, — отсюда все наши бедствия!”

Итак, основою преподавания должна быть наглядность. Не из слов, а из фактов действительности должен ученик узнавать то, что считают нужным преподать ему. Слова же учителя должны быть только разъяснением того, с чем ученик знакомится непосредственным восприятием. Так именно учит своих детей Гертруда, — это воплощение воспитательного идеала Песталоцци. Дети ее учатся не в классной комнате, а в доме, на дворе, в саду, в поле, в лесу; у них нет уроков, нет учебников — все это заменяется их собственными опытами и наблюдениями, сопровождаемыми и руководимыми живыми беседами матери.

В преподавании, как и в воспитании, не должно быть места насилию, принуждению. Ученик должен ознакомиться с тем или другим не потому, что его принуждают к тому, требуют от него этого знакомства, а потому, что предмет заинтересовывает его, что в нем вызвана потребность ознакомиться с ним. Последнее достигается без особенного труда, если обучение ведется правильно, т.е. если оно, во-первых, основано на наглядности, и во-вторых, начинается с предметов и явлений близких, родных ребенку и затем уже переходит к более отдаленным и чуждым. Песталоцци одинаково возмущался как заменою в школах предметного, наглядного преподавания словесным, “буквенным”, отвлеченным, так и стремлением сообщать детям сведения о прошлом, когда они не знают настоящего, и о чужих странах, невиданных зверях и растениях, неслыханных явлениях природы и т.д., когда дети не знают еще родного села или города, не ознакомились должным образом с окружающими их животными, растениями и другими предметами, не составляли ясного понятия о ежедневно наблюдаемых ими явлениях.

Таковы основы той педагогики, которую создал Песталоцци. Посмотрим теперь, какие из этих основ он выводил практические приемы и как применял их к делу.

Собственно, в области воспитания он всегда оставался верен основным положениям своей теории. Выше, говоря о деятельности Песталоцци в Станце, мы нарисовали картину практической работы его как воспитателя. Читатель может видеть, что в этом отношении Песталоцци и на практике оставался вполне последовательным. Вся его воспитательная деятельность всецело проникнута теми началами, которые он сформулировал как основы истинной педагогики,— и мы здесь ограничимся лишь указанием на эту последовательность, доказательства которой представлены в предыдущих главах. Совсем иное должно быть сказано о Песталоцци как учителе-практике.

Разрабатывая приемы преподавания, Песталоцци впал в такие крайности, до такой степени увлекся искусственностью, что невольно спрашиваешь себя,— неужели это один и тот же человек, который дал нам такую высокую, разумную схему основ педагогики и в то же время мог рекомендовать такие ни с чем несообразные вещи, примеры которых читатель увидит сейчас. Мы не будем здесь излагать все заблуждения Песталоцци, так как это завело бы нас слишком далеко. Мы представим здесь лишь образчики, которые достаточно скажут читателю.

В полную противоположность своей основной идее о том, что ребенок должен начать учиться путем ознакомления с предметами, фактами, тем, что есть в действительности, Песталоцци на практике рекомендует начать обучение дитяти с заучивания звуков и слогов, причем этим “ученьем” должно начать мучить ребенка еще грудным!

“Азбука, — говорит Песталоцци, — должна заключать в себе в полном объеме все звуки, из которых состоит язык. В каждом доме дитя, начинающее читать склады по книге, или же сама мать ежедневно над колыбелью еще не говорящего младенца должна повторять эти звуки, дабы они через частое повторение глубоко укоренились в его сознании, прежде чем он будет в состоянии произнести хоть один из этих звуков. Никто не может себе представить, до какой степени это повторение отдельных звуков: “ба, ба, ба, да, да, ма, ма, ма, ла, ла, ла” возбуждает внимательность младенца и нравится ему”. “Когда дитя научится говорить, его надо заставлять ежедневно повторять эту вереницу звуков. Затем должно следовать упражнение в складах”.

Чтобы облегчить учителю и матери ведение этого изумительного упражнения над грудными и едва говорящими детьми, Песталоцци составил даже особую “книгу слогов”.

За этим началом ученья должно следовать не менее удивительное продолжение. В “Книге для матерей” приведен страшно длинный список названий “важнейших предметов из всех царств природы, из истории, географии, различных человеческих занятий и отношений”. Этот список имен всевозможных предметов ученик должен заучить наизусть, упражняясь на нем в чтении. “Опыт доказал мне, — говорит Песталоцци, — что память дитяти может вполне усвоить себе эти названия в тот промежуток времени, какой нужен ему, чтобы выучиться читать. Усвоение памятью такого обширного ряда самых разнообразных имен неимоверно облегчает для детей дальнейшее ученье”.

А “дальнейшее ученье” должно состоять в “языкоучении”. Суть этой удивительной науки состоит в следующем. Песталоцци делит все изучаемое на пять рубрик: землеописание, история, учение о мертвой природе, естественная история (учение о живой природе) и антропология. Каждый из этих отделов подразделяется на 40 меньших, так что получается всего 200 частей, причем для каждой из последних составлен в алфавитном порядке длиннейший ряд имен предметов, входящих в её состав. Эти ряды имен ученики должны повторять, пока не заучат. Чтобы показать наглядно все значение подобной системы, сообщаем здесь пример, который приводится самим Песталоцци. Европа есть одна из частей суши. Германия есть одна из частей Европы. Дойдя до Германии, ученикам сообщают, что она делится на десять округов, названия которых заучиваются учениками. Затем ученикам представляют длинные списки германских городов, рек, гор и т.д., и всё это они должны заучивать. Как велико число имен, зазубривать которые должны дети по этой системе, видно из того, например, что одних немецких городов, начинающихся с буквы а, занесено Песталоцци в “словарь имен” целых 31. Само собою разумеется, что 9/10 этих городов — ничтожнейшие местечки, знать имена которых решительно никому не нужно. Зазубрив несколько сот имен городов, дети должны были, смотря на таблицу, где помещены эти имена рядом с цифрами, означающими тот или иной округ, выкрикивать хором: “Ахен лежит в Вестфальском округе, Абенберг — во Франконском” и т.д. Покончив с городами, переходят к рекам, горам и т.д. После Германии таким же способом знакомились с другими странами Европы, после чего то же проделывали с другими частями света. Вызубрив несколько тысяч географических имен, дети могли сказать, что они закончили изучение одной из 200 частей великого словаря имен. Можно себе представить, что было бы с несчастными, одолевшими все 200 частей! К счастью, это физически невозможно. А между тем указанные упражнения представляют собою лишь начало “языкоучения”. Следующую ступень в этом деле должны составлять упражнения в приискивании признаков к предмету и предметов к признаку. Ученики выписывали из “словаря имен” названия предметов и приискивали к ним названия признаков. Получалось следующее:

Аист — серый, длинноногий, длинноносый.

Алмаз — прозрачный, твердый.

Апельсин — круглый, оранжевый, желтый и вкусный. И т.д.

Затем шли обратные упражнения:

Круглый — шар, шляпа, луна, солнце.

Легкий — перо, пух, воздух.

Теплый — печка, летний день.

[Подобные упражнения широко практикуются и современной педагогикой.]

Затем детям называют разные предметы, и они должны отвечать, куда должно отнести имена этих предметов: 1) к географии, 2) истории и 3) к естествознанию. Напрактиковавшись в этом упражнении, ученики должны составить таблицы имен по каждому из указанных отделов.

Далее ученики заучивают небольшие предложения: “Отец добр. Бабочка летает. Сосна пряма”,— после чего им задают вопросы: “Кто добр? Кто летает? Кто прям?”, а они отвечают заученными предложениями: “Отец добр”, и т.д.

Теперь ребенок считается подготовленным к более сложным упражнениям. Последние состоят в том, что ребенку предлагают такого рода удивительные вопросы:

Кто имеет что-нибудь, чего нет у других? Что он имеет?

Кто хочет? Чего хочет?

Кто может что-нибудь делать? Что он может делать?

Кто должен что-нибудь делать? Что он должен делать? И т.д.

Дети должны давать на эти вопросы ответы в таком роде:

Человек имеет разум. Лев — силу.

Голодный хочет есть. Пленник хочет свободы.

Рыба может плавать. Белка может прыгать.

Лошадь должна нести упряжь. И т.д.

[И такого рода упражнения усиленно практикуются современной педагогикой.]

Затем следует заучивание определений различных предметов и действий, вроде следующего:

“Колокол — это металлическая чашка, внизу открытая, широкая, сверху узкая; она имеет внутри отвесный стержень, свободно висящий, который ударяет в обе стороны чашки, если его двигать, и производить звук, который мы называем звоном”.

Далее следует изучение измерения, рисование и письмо. Мы, однако, не будем останавливаться на них; скажем только, что и эти предметы изучаются совершенно так же, как идет изучение языка. Остановимся только на “искусстве счисления”.

В “Книге для матерей” изображен ряд предметов, которые должны дать ребенку понятие единицы, двух, трех — до десяти. Затем детей упражняют в отыскании единиц, двоек, троек и т.д. на пальцах, на камешках и т.д. Когда дети изучают буквы, они вместе с тем считают их. То же проделывается со слогами и целыми словами. Берется табличка с буквами, и детей спрашивают: “Много здесь табличек?” Те отвечают: одна. Добавляется другая табличка и спрашивается: одна да одна, табличка — сколько всего? Дети должны отвечать: “Одна да одна составляют две”. Когда таким образом дойдут до десяти, идет обратный счет с вычитанием одной, двух и т.д. табличек. Затем ребенку дают две таблички и говорят:

“Если у тебя две таблички, то сколько раз у тебя повторена одна табличка?” На этот мудреный вопрос дитя должно отвечать:

“Если у меня две таблички, то у меня табличка повторена два раза”. Затем идут вопросы: “Сколько раз один содержится в трех, четырех” и т.д.

Мы не будем указывать здесь на то, что при изложенном способе ознакомления детей с вычислением — помимо вычурности искусственности самого способа — теряется всякое образовательное значение занятий арифметикой, которое именно и состоит в приучении детей к отвлеченному мышлению,— как не будем входить в критику и других рекомендуемых Песталоцци и указанных выше предметов обучения. Полагаем,— достаточно отметить эти приемы, а значение их слишком ясно и без всяких критических замечаний.

Еще в бóльшие крайности вдавался Песталоцци как учитель-практик. Собственно говоря, нагляднее всего несостоятельность рекомендуемых им приемов обучения проявилась в его собственной преподавательской деятельности. Вот как описывает приемы Песталоцци Рамзауер, учившийся в его школе:

“Школьным образом, собственно говоря, мы там ничему не учились... Школьной программы не было; не было и распределения уроков... Преподавание ограничивалось рисованием, счислением и упражнениями в языке. Нас не занимали ни чтением, ни письмом; у нас не было ни книг, ни тетрадей; наизусть мы также не заучивали никаких отрывков ни светского, ни духовного содержания. Для рисования нам не раздавали ни оригиналов, ни каких-либо нужных для этого дела принадлежностей; был только мел да доски, и в то время как Песталоцци вслух говорил нам предложения из естественной истории (для упражнения в языке), мы должны были рисовать, кто что хочет. Но мы не знали, что нам рисовать, и потому один рисовал домики, другой человечков, третий чертил просто палочки, словом, рисовали всё, что вздумается. Впрочем, Песталоцци никогда и не глядел, что мы там нарисуем или, вернее, намараем; но по платью нашему и особенно по рукавам мог бы всякий заметить, что мы усердно занимались рисованием.

Для счисления садились мы по двое, и перед каждою парою была табличка, наклеенная на папку. На этой табличке были квадратики с точками; эти точки мы должны были складывать, делать над ними вычитание, умножение и деление. Но так как Песталоцци обыкновенно заставлял только повторять за собою по порядку, что он скажет, а никогда ничего не задавал и не спрашивал, то эти упражнения приносили мало пользы. К тому же он не был достаточно терпелив для того, чтобы заставлять повторять или задавать вопросы, и при всем рвении, с которым он преподавал, казалось, не заботился ни об одном ученике. Еще оригинальнее шли упражнения в языке, которые производились при содействии обоев классной комнаты как пособия для наглядного обучения. Обои были очень старые и во многих местах разорванные; перед ними-то стояли мы в ряд в течение 2-3 часов и должны были говорить предложениями обо всем, что замечаем на обоях, о всех рисунках, прорехах, о числе, цвете и фигуре видимого нами. Песталоцци обыкновенно начинал вопросом: “Мальчуганы, что вы тут видите?” Ответ: “Дыру на стене. Прореху на стене”. Песталоцци продолжал: “Хорошо! Теперь повторяйте за мной: “Я вижу прореху на обоях. Я вижу длинную прореху на обоях. За прорехою я вижу стену. За длинною, узкою прорехою я вижу стену”. Затем переходили к фигурам. Песталоцци начинал: “Говорите за мною: “Я вижу фигуры на обоях. Я вижу черные фигуры на обоях. Я вижу черные круглые фигуры на обоях. Я вижу четырехугольную желтую фигуру на обоях. Возле четырехугольной желтой фигуры я вижу круглую черную. Четырехугольная фигура соединяется с круглою посредством толстой черной черты”, и т.д. — без конца.

Еще менее достигали какой-либо цели те упражнения, которые состояли в перечислении предметов из естественной истории и при которых мы должны были рисовать, как упомянуто выше. Песталоцци говорил, а мы за ним: “Амфибии: ползающие амфибии. Пресмыкающиеся амфибии. Обезьяны: Хвостатые обезьяны. Бесхвостые обезьяны” и т.д. Из всего этого мы не понимали ни одного слова, потому что нам ни слова не объясняли, и притом это говорилось нараспев и так невнятно, что удивительно было бы, если бы кто-нибудь что-либо понял. Притом же Песталоцци кричал так оглушительно громко, что сам не мог расслышать, что мы за ним повторяли; а если бы и мог, то все равно никогда не выслушивал, а проговорив одно предложение, тотчас начинал другое, и так безостановочно прочитывал целые страницы. То, что он нам читал, было написано на полулисте огромной папки, и все повторение наше состояло или из отдельных слов, или даже из последних слогов: яны, яны, обезьяны, обезьяны. Вопросов и ответов не было”.

Читатель, без сомнения, весьма удивлен сообщенным в настоящей главе. В самом деле, каким образом человек, несомненно обладавший крупным, недюжинным умом, так блистательно обнаруживающимся в общих педагогических воззрениях Песталоцци и в особенности в его умелой оценке великого значения народного образования, мог, разрабатывая подробности приемов ведения дела, впасть в столь изумительные странности, а в своей школьной практике превратить дело обучения в какой-то сплошной курьез? Нам кажется, что искать объяснения этого странного факта нужно в тех особенностях психической организации Песталоцци, которые так отягощали всю его жизнь. Особенности эти можно охарактеризовать одним словом — непрактичность, понимая это слово в самом широком значении. Склад ума Песталоцци был всегда более пригоден для кабинетной работы; это был ум мыслителя. Каким он был блестящим в области чисто умственной работы, наглядно показывают, помимо создания педагогической системы, шедшей абсолютно вразрез с общепринятыми воззрениями, попытки Песталоцци касаться вопросов философии, истории и политики. Попытки эти были слишком случайны и отрывочны, чтобы из них вышло что-либо цельное, законченное; но они дают достаточное понятие о способности Песталоцци к работе в сфере общих вопросов. Сосредоточиться на этой области, однако, он не мог. Он был слишком живым человеком, чтобы довольствоваться одной отвлеченной работою мысли; он не мог утешиться тем, что его дело — пустить в обращение идею, а осуществление ее возьмут на себя другие. Ему хотелось самому непременно поработать для того великого дела, которое рисовалось в его мыслях. К тому же в тот век господства понятий, прямо противоположных идеям Песталоцци, он не видел, кто взял бы на себя осуществление его идей, и справедливо опасался, что идеи эти не привлекут всеобщего внимания, если им не будет сделано всего, что он в состоянии сделать для их практического осуществления. И Песталоцци сделал в этом отношении, как мы видели, очень многое. Его практическая деятельность действительно сыграла важную роль в деле распространения новых педагогических идей. Этим он обязан своей любящей натуре, которая давала ему возможность поставить воспитательную часть своей системы даже при самых неблагоприятных условиях, как, например, в Станце, в высшей степени образцово. Иное оказалось в преподавательской области. Здесь, помимо любви к делу, требовалась способность ориентироваться среди мелочей, применить великие общие идеи к требованиям практического положения вещей — и здесь Песталоцци оказался несостоятельным, как он оказывался несостоятельным всегда, когда ему приходилось выступать в роли практика. В этом отношении является в высшей степени характерным отзыв о Песталоцци его друга, знаменитого Лафатера. Он говорил Песталоцци:

“Если бы я был правителем государства, то сделал бы тебя моим главным советником по части просвещения; но не дал бы тебе заведовать самой последней деревенской школой”.

И действительно, великий мыслитель, давший стройную систему общих оснований педагогики, оказался совершенно несостоятельным при разработке частностей и еще более — при их практическом применении.

Теперь мы можем уяснить себе, каким образом сложилась легенда о том, что Песталоцци является “отцом современной педагогики”. Нетрудно заметить, что система, именуемая “современной педагогикой”, действительно сделала заимствования у Песталоцци. Но какого рода эти заимствования? Усвоила ли господствующая теперь система основные положения Песталоцци? Отнюдь нет. Господствующая ныне система так же далека от стремления дать перевес семейному и домашнему воспитанию и обучению перед школьным, как и система, господствовавшая сто лет назад; точно так же остается и ныне без применения требование Песталоцци о том, чтобы все воспитание и обучение были основаны на любви к детям и чтобы педагогом был только тот, кто любит своих питомцев; остается в пренебрежении и основное правило Песталоцци, чтобы и в воспитании, и в преподавании совершенно отсутствовал элемент принуждения, чтобы дети усваивали нравственные истины через практику нравственных дел, а не путем поучений, и чтобы они изучали то или другое в силу вызванного в них влечения к изучаемому, а не в силу обязательных требований; забыто и требование Песталоцци, чтобы обучение начиналось с действительного, с факта, близкого, родного и уже потом переходило к слову, существующему только в нашем представлении, далекому, чуждому, и т.д. Словом, все основные положения Песталоцци совершенно пренебрегаются господствующей системой. Зато последняя заимствовала у Песталоцци многое по части приемов преподавания — заимствования крайне сомнительного достоинства. Кто знаком с практикой современной системы, тот не может не видеть, как много перешло в нее от Песталоцци по части курьезных приемов при обучении языку, рисованию, письму, вычислению и по “наглядному обучению”. Некоторые приемы сохранились от Песталоцци до сих пор в их неприкосновенном виде. Таким образом, современная педагогика заимствовала от Песталоцци именно то, в чем он оказался несостоятельным, и совершенно пренебрегла основами системы великого педагога.

Значение Песталоцци не в том, что он выдумал занимать детей рисованием черточек, крестиков и квадратиков и держал их по полугоду на этом занятии, прежде чем перейти к обучению письму, и не в том, что он рекомендовал курьезный способ изучения языка, при котором является надобность в “книге слогов” и “словаре имен”. Только узкие немецкие умы могли искать в сочинениях великого педагога методических и дидактических указаний, совершенно противоречивших общим основаниям его системы, и только рабское следование во всем наших русских педагогов немецким образцам пересадило на нашу почву ошибки Песталоцци. Теперь, когда “современная педагогика” во многом утратила доверие к себе в обществе, быть может, настало время вспомнить великие педагогические начала, выраженные Песталоцци, и отметить его истинное значение — значение основателя дела народного образования и создателя педагогической системы, положившей в основу любовь к детям и уважение к их нравственной и умственной личности.


ИСТОЧНИКИ

1. Тимофеев. Генрих Песталоцци, знаменитый швейцарский педагог.

2. Н. Михайлов. Очерк жизни и деятельности Иоганна-Генриха Песталоцци.

3. К.В. Песталоцци и его мысли о воспитании и учении — “Семья и школа”, 1880, №№ 6—7 и 8-9.

4. Жизнь и воззрения Песталоцци (извлечение из полного собрания его сочинений). Перевод О. Поповой.

5. “Журнал Министерства народного просвещения”, 1861, №№ 8-10.

6. “Воспитание”, 1861, №№ 7-9.

7. “Учитель”, 1861, №№19, 20.


По материалам биографического очерка Я. В. Абрамова


| |




Спасибо за предоставленную информацию





Карта сайта
Все права на материалы, находящиеся на сайте "Prioslav.ru", охраняются в соответствии с законодательством РФ. При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на "prioslav.ru" обязательна.
Работает на Amiro CMS - Free